Иосиф Виссарионович Сталин (Джугашвили) - человек, о котором никак нельзя сказать, что он был неоднозначным: его личность и стиль руководства вполне определенно укладываются в ясное понятие диктатора. Сталин - крайне жестокий человек, подписавший не один смертный приговор людям, виноватым только в том, что они родились в неподходящее время. Никто из нас не хотел бы жить в СССР в период, когда там безраздельно, не ограниченный ничем и никем, властвовал Сталин. Однако даже у жестоких людей и кровавых диктаторов бывают дети…

Иосиф Сталин и его дочь Светлана

У Сталина было трое детей и две жены. В период 1904-1907 гг. Сталин был в браке с Екатериной Сванидзе (умерла от тифа в 1907 г.). В этом союзе родится первенец будущего повелителя судеб в Советском Союзе - Яков. У Якова трагичная судьба. В 1943 г. он погибнет в немецком плену. Существует версия, что Сталин имел возможность обменять сына на немецкого генерала, находящегося в русском плену, но отказался. Второй брак Сталина продлился дольше - с Надеждой Аллилуевой Сталин прожил с 1919 по 1932 г. В 1921 г. у супругов родился сын Василий, а в 1925 г. - дочь Светлана. В 1932 г. Надежда Аллилуева покончила с собой.

Дети видели отца не часто, но, безусловно, имели с ним ту интимную духовную связь, которая бывает только в родительско-детских отношениях. Они видели отца таким, каким никто не мог бы его даже вообразить. К счастью для историков и обычных читателей, Светлана Аллилуева написала не одну книгу воспоминаний о своем отце и времени, в котором они оба жили. Самое знаменитое ее произведение - «Двадцать писем другу», оно и лежит в основе нашей статьи о том, каким был Сталин не политиком, но человеком в самой обычной, домашней своей жизни.

Быт Сталина

Довольно интересно читать о доме, в котором жил Сталин. Пока была жива жена (Надежда Аллилуева) он с семьей чаще всего проводил время в квартире в Кремле, но после ее смерти Сталин переехал жить на дачу. У него было две дачи под Москвой, но домом в полном смысле являлась только одна - дача в Кунцево («Ближняя» дача). Дом был двухэтажный, но вторым этажом не пользовались:

«Отец жил всегда внизу, и по существу, в одной комнате, - пишет Светлана. - Она служила ему всем. На диване он спал (ему стелили там постель), на столике возле стояли телефоны, необходимые для работы; большой обеденный стол был завален бумагами, газетами, книгами. Здесь же, на краешке, ему накрывали поесть, если никого не было больше. Тут же стоял буфет с посудой и с медикаментами в одном из отделений. Лекарства отец выбирал себе сам, а единственным авторитетом в медицине был для него академик В.Н. Виноградов, который раз-два в год смотрел его. В комнате лежал большой мягкий ковер и был камин - единственные атрибуты роскоши и комфорта, которые отец признавал и любил. Все прочие комнаты, некогда спланированные Мержановым в качестве кабинета, спальни, столовой, были преобразованы по такому же плану, как и эта. Иногда отец перемещался в какую-либо из этих комнат и переносил туда свой привычный быт».

Светлана подчеркивает, что ее отец «не любил вещей, его быт был пуританским, он не выражал себя в вещах и оставшиеся дома, комнаты, квартиры, не выражают его». Тем не менее, его жилище имело некоторые украшения. В большом зале незадолго до смерти Сталина на стенах появилась галерея рисунков (репродукций) художника Яр-Кравченко, изображавших писателей Горького, Шолохова. Означало ли это, что они были любимыми писателями Сталина - не обязательно, но, видимо, он все же их ценил. Там же висела и репродукция картины Репина «Ответ запорожцев султану». Светлана свидетельствует, что ее отец «обожал эту вещь, и очень любил повторять кому угодно непристойный текст этого самого ответа». Разумеется, здесь же находился и портрет Ленина. Портретов жены не было.

Светлана говорит об отце, как об «одаренной натуре».

Он любил музыку, но вкусы его были своеобразны: он любил народные песни - русские, украинские, грузинские. «Иной музыки он не признавал», - подчеркивает дочь.

Самым любимым его развлечение Светлана называет «сад, цветы и лес вокруг».

«Сам он никогда не копал землю, не брал в руки лопаты, как это делают истинные любители садоводства. Но он любил, чтобы все было возделано, убрано, чтобы все цвело пышно, обильно, чтобы отовсюду выглядывали спелые, румяные плоды - вишни, помидоры, яблоки, - и требовал этого от своего садовника. Он брал лишь иногда в руки садовые ножницы и подстригал сухие ветки, - это была его единственная работа в саду».

Сталин и воспитание детей

Надежда Аллилуева с дочерью

Светлана пишет, что в ее детстве они всей семьей - она, мать, отец, братья - много времени проводили на даче в Усово. Тот их дом походил на маленькую помещичью усадьбу и быт они вели вполне деревенский: косили сено, собирали грибы и ягоды, разводили мед, заготавливали соленья и маринады.

Родители, особенно мама, очень заботились об образовании детей. К своим шести с половиной, Светлана уже писала и читала по-русски и по-немецки, рисовала, лепила, клеила, писала нотные диктанты. У них с братом были хорошие воспитатели - гувернантки, как их тогда называли, с которыми дети проводили чуть ли не все время.

«В те времена женщине, да еще и партийной, вообще неприлично было проводить время около детей. Мама работала в редакции журнала, потом поступила в Промышленную Академию, вечно где-то заседала, а свое свободное время она отдавала отцу - он был для нее целой жизнью. Нам, детям, доставались, обычно, только ее нотации, проверка наших знаний. Она была строгая, требовательная мать и я совершенно не помню ее ласки: она боялась меня разбаловать, так как меня и без того любил, ласкал и баловал отец».

Ни к каким традициям детей не приучали: «Грузинское не культивировалось у нас в доме, - отец совершенно обрусел».

«В те годы, - сообщит Светлана, - национальный вопрос не волновал людей, - больше интересовались общечеловеческими качествами. Брат мой Василий как-то сказал мне в те дни6 «А знаешь, наш отец раньше был грузином». Мне было 6 лет, и я не знала, что это такое - быть грузином, и он пояснил: «Они ходили в черкессках и резали всех кинжалами». Вот и все, что мы знали тогда о своих национальных корнях. Отец безумно сердился, когда приезжали товарищи из Грузии и, как это принято - без этого грузинам невозможно! - привозили с собою щедрые дары: вино, виноград, фрукты. Все это присылалось к нам в дом и, под проклятья отца, отсылалось обратно, причем вина падала на «русскую жену» - маму».

Свободное время семья проводила довольно просто:

«В качестве развлечения отец иногда палил из двухстволки в коршуна, или ночью по зайцам, попадающим в свет автомобильных фар. Биллиард, кегельбан, городки - все, что требовало меткого глаза, - были видами спорта, доступными отцу. Он никогда не плавал - просто не умел, не любил сидеть на солнце, и признавал только прогулки по лесу, в тени. Но и это его быстро утомляло и он предпочитал лежать на лежанке с книгой, со своими деловыми бумагами или газетами; он часами мог сидеть с гостями за столом. Это уж чисто кавказская манера: многочасовые застолья, где не только пьют и едят, а просто решают тут же, над тарелками, все дела - обсуждают, судят, спорят. Мама привыкла к подобному быту и не знала иных развлечений, более свойственных ее возрасту и полу - она была в этом отношении идеальной женой. Даже когда я была совсем маленькой, и ей нужно было кормить меня, а отец, отдыхавший в Сочи, вдруг немножко заболел, - она бросила меня с нянькой и козой «Нюськой», и сама без колебаний уехала к отцу. Там было ее место, а не возле ребенка».

Смерть Сталина

Один из самых пронзительных кусков воспоминаний Светланы о своем отце касается его смерти. Пересказывать здесь не имеет смысла, предоставим слово непосредственному участнику событий:

«Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивое и прочное сдвинулось, пошатнулось, началось для меня с того момента, когда 2-го марта меня разыскали на уроке французского языка в Академии общественных наук и передали, что «Маленков просит приехать на Ближнюю». (Ближней называлась дача отца в Кунцеве). Это было уже невероятно - чтобы кто-то иной, а не отец, приглашал приехать к нему на дачу… Я ехала туда со странным чувством смятения. Когда мы въехали в ворота и на дорожке возле дома машину остановили Н. С. Хрущев и Н. А. Булганин, я решила, что все кончено… Я вышла, они взяли меня под руки. Лица обоих были заплаканы. «Идем в дом, - сказали они, - там Берия и Маленков тебе все расскажут». В доме, - уже в передней, - было все не как обычно; вместо привычной тишины, глубокой тишины, кто-то бегал и суетился. Когда мне сказали, наконец, что у отца был ночью удар и что он без сознания - я почувствовала даже облегчение, потому что мне казалось, что его уже нет. Мне рассказали, что, по-видимому, удар случился ночью, его нашли часа в три ночи лежащим вот в этой комнате, вот здесь, на ковре, возле дивана, и решили перенести в другую комнату на диван, где он обычно спал. Там он сейчас, там врачи, - ты можешь идти туда.

В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного (академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме) ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти. Где-то заседала специальная сессия Академии медицинских наук, решая, что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, - кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим. Я вдруг сообразила, что вот эту молодую женщину-врача я знаю, - где я ее видела?… Мы кивнули друг другу, но не разговаривали. Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, - это чувствовали все - и вели себя подобающим образом.

Отец был без сознания, как констатировали врачи. Инсульт был очень сильный; речь была потеряна, правая половина тела парализована. Несколько раз он открывал глаза - взгляд был затуманен, кто знает, узнавал ли он кого-нибудь. Тогда все кидались к нему, стараясь уловить слово или хотя бы желание в глазах. Я сидела возле, держала его за руку, он смотрел на меня, - вряд ли он видел. Я поцеловала его и поцеловала руку, - больше мне уже ничего не оставалось. Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, - я любила отца сильнее и нежнее, чем за всю свою жизнь. Он был очень далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные, увеличенные фот о детей, - мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, - а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И все-таки его любили, - и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он успокоился, наконец, на своем одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце мое разрывается от печали и от любви. Такого сильного наплыва чувств, столь противоречивых и столь сильных я не испытывала ни раньше, ни после. Когда в Колонном зале я стояла почти все дни (я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило), окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я еще не знала и не осознавала - какое, в чем оно выразится, но я понимала, что это - освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнета, давившего все души, сердца и умы единой, общей глыбой. И вместе с тем, я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку (старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией), и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я - никуда не годная дочь, что я никогда не была хорошей дочерью, что я жила в доме как чужой человек, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своем Олимпе человеку, который все-таки мой отец, который любил меня, - как умел и как мог, - и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром… Я ничего не ела все те дни, я не могла плакать, меня сдавило каменное спокойствие и каменная печаль. Отец умирал страшно и трудно. И это была первая - и единственная пока что - смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам…»

Светлана испытала «скорбь и облегчение». Те же чувства, она подозревала, были и у остальных свидетелей кончины вождя.

Политические интриги начались сразу после этого события. Дачу опечатали, вещи увезли, прислугу разогнали. Удивительно, но некоторые люди из числа служащих дома в этот период застрелились.

Светлана пишет, что все, кто жил рядом с отцом в его доме, были подлинными обожателями ее отца:

«Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, - наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» - генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость, - наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка - как и все они - за последние годы знала о нем куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчужденно. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, - конечно, в рамках своего кругозора, - но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем».

А. С. Аллилуева

Воспоминания

Посвящается молодым воинам Красной Армии, героическим защитникам социалистической Родины.

Книга эта написана по воспоминаниям нашей семьи Аллилуевых.

Труд моего отца С. Я. Аллилуева - его воспоминания о революционной борьбе рабочего класса России, о борьбе большевистской партии - натолкнул меня на мысль дополнить его работу. Ведь многое из событий, из деятельности людей, вошедших в историю, происходило на моих глазах, на глазах остальных членов семьи.

Рассказы моей матери О. Е. Аллилуевой и брата Ф. С. Аллилуева дополняли мои воспоминания. Большинство глав книги созданы нами сообща, и светлые образы брата Павла и сестры Надежды неизменно сопутствовали мне в моей работе.

Большую благодарность я приношу К. Д. Савченко, И. Е. Федоренко и другим товарищам, чьи сообщения обогатили мою работу. С той же благодарностью вспоминаю ныне покойную К. И. Николаеву.

Глава первая

Костром пылает дом на узкой уличке тифлисской окраины. Нестерпимо яркие в темноте южной ночи, языки пламени готовы переброситься на соседние дома.

Оттуда в страхе выскакивают люди. Они тащат наспех схваченный скарб и бегут по улице. Из белого дома напротив выходит женщина. Она прижимает к себе девочку лет четырех, за руку она держит мальчика чуть постарше; подпрыгивая, он старается не отстать от матери.

Девочка на руках матери, испуганно вглядывающаяся в огонь, - это я.

Пожар на Батумской улице, в поселке Дидубе, летом 1900 года - первое неизгладимое впечатление детства.

Я просыпаюсь ночью, разбуженная криками, громкими чужими голосами. За окном ветер раздувает желтое пламя. Оно освещает комнату, и в его свете я вижу мать, торопливо одевающую брата. Потом мама подбегает ко мне и дрожащими руками набрасывает на меня платье. А отца нет. Он должен вернуться после ночной смены. Вот и он вбегает в комнату и, бросив несколько слов, исчезает.

Он спешит к месту пожара. Там в огне квартиры товарищей - рабочих железнодорожных мастерских. Пожарная команда города не в силах справиться с огнем. С пожаром борются добровольцы-рабочие.

Всю ночь оставался отец на пожарище. Он выносил детей, таскал на плечах вещи погорельцев.

Навсегда запомнилось черное небо, звезды, до которых, кажется мне, добирается огонь. Я вижу собак, воющих на пожар, и в отблесках зарева скачущие тени людей. Страшно! Мне хочется закричать, но меня уносят. Со мной и братом Павлушей мать спешит к бабушке, к домику за полем на Потийской улице.

…В белом доме на Батумской улице, в поселке Дидубе, прошли первые годы моей жизни. Я родилась в 1896 году в Тифлисе. Товарищи отца - друзья ею по работе и революционному подполью - были друзьями нашего детства.

Участники революционного движения на Кавказе - М. И. Калинин, И. Франчески, Кириллов, Чодришвили, его жена Мелани, Вано Стуруа, Георгий Ртвеладзе, Родзевич, жена его, которая впоследствии была моей первой учительницей, - всех их я помню.

Вечера, когда шумные споры, чтения я долгие беседы чередовались с игрой на гитаре и пением, живут в моей памяти.

Мне и брату Павлуше, - он старше меня на два года, - тогда казалось, что гости приходят для того, чтобы повеселить нас, ребят, и поиграть с нами.

Нашим любимцем был дядя Миша. Он забегал раньше всех и всегда находил время, чтобы заняться с нами. Прогулки в парк Муштаид были особенно заманчивы, когда нас водил туда дядя Миша. Он бегал с нами взапуски по аллеям парка, и даже Павлуша не мог догнать его. Он тряс тутовые деревья, и сладкая тута дождем сыпалась на траву.

Мы не думали тогда о том, что дядя Миша, изобретательный товарищ наших игр, - опытный революционер-подпольщик и что собиравшиеся в нашей квартире рабочие учатся у этого двадцатичетырехлетнего питерца.

Дядя Миша - Михаил Иванович Калинин отбывал в те годы ссылку в Тифлисе и жил в городе, в квартире-коммуне рабочего Назарова.

Он начал работать в железнодорожных мастерских ч начала 1900 года. Отец вспоминал, как пришел к ним в цех молодой токарь, принесший в мастерские революционный опыт, стойкость, упорство подпольщика.

«Мастерские» - одно из первых слов, которые я научилась произносить.

Мастерские! - постоянно звучало в доме.

Папа в мастерских, подожди, вернется, пойдем гулять, - говорила мама, когда я, совсем еще маленькая, с трудом переступая по комнате, принималась звать отца.

Вот вернется отец из мастерских, расскажу ему, - говорила мама расшалившемуся Павлуше.

Протяжный резкий гудок врывался в тишину улицы.

Пора в мастерские, - говорил отец.

Бывает, проходит день, ночь, еще день, а отец все не возвращается. Он еще там, в мастерских. И мамин брат, дядя Ваня, уходит туда, и дядя Миша, и все наши соседи, знакомые уходят в мастерские.

С черными лицами, с замасленными руками возвращаются люди из мастерских.

«Там, наверное, все черно и грязно», - думаю я, глядя, как отец долго отмывает жирную, лоснящуюся сажу с лица и рук.

Случалось, мать посылала меня и Павлушу в мастерские отнести отцу еду.

Мы подбегали к воротам и останавливались, поджидая. Перед нами длинные каменные здания с большими мелко-застекленными окнами. Напрасно старались мы разглядеть что-нибудь. За грязными стеклами ничего не видно. Только оглушающее лязганье и стук доносятся оттуда.

А из-под арки депо, пыхтя и ухая, выползают паровозы. Тяжело наваливаясь на поручни, рабочие двигают поворотный круг, и паровоз послушно поворачивается.

Рабочие подползают под колеса и долго возятся, лежа на земле. Мы видим, как они то и дело отирают пот с закопченных лиц. Наверное, очень жарко под пыхтящим паровозом!

В обеденный перерыв отец прибегает домой.

Скорей, скорей, - торопит он маму, садясь за стол. Он наскоро съедает обед. Он даже не успевает снять свою рабочую блузу. Только вчера мать с таким трудом отстирала ее, а сегодня рубаха опять насквозь пропитана гарью и маслом.

Папа, когда же ты придешь насовсем? - пристаем мы к отцу. - Пойдем в Муштаид… Ты обещал…

Пойдем, пойдем, - отвечает отец. Долго не дождаться этого.

Опять ушел в мастерские… Иногда отец гневно говорил:

Что они думают, рабы мы им, что ли? Поздно возвращаются из мастерских.

С отцом приходят друзья. Усевшись за прибранный стол, кто-нибудь раскрывает книгу и читает вслух. В наш угол, где на материнской кровати уложили меня и Павлушу, ясно доносится голос чтеца.

Я приподнимаю голову и гляжу на сидящих. Они все мне кажутся сейчас особенно добрыми, хорошими. И как я люблю это задумчивое, с глазами, словно всматривающимися в даль, родное отцовское лицо.

До недавнего времени считалось, что мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» изучены вдоль и поперек. Так было, пока исследователь мировой политической истории Николай Над не раскопал оригинал записи. Выяснилось,...

До недавнего времени считалось, что мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» изучены вдоль и поперек. Так было, пока исследователь мировой политической истории Николай Над не раскопал оригинал записи. Выяснилось, что изданный вариант сильно отличается от того, что писала Светлана. В нем отсутствуют или изменены ключевые моменты. Укол, который мог вызвать смерть Сталина, причастность Берии к смерти Кирова, неожиданные эмоции «вождя народов» - упоминания об этом были вычеркнуты из итоговой версии воспоминаний.

Полвека назад на западе опубликовали воспоминания дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу». В книге было немало компромата на советский режим, из-за чего разразился крупный международный скандал. К публикации ее готовили под чутким контролем агентов ЦРУ, поэтому в пропагандистских целях многие фрагменты убрали и изменили. О том, что на самом деле было написано в скандальной книге, рассказал «Московскому Комсомольцу» Николай Над, разыскавший экземпляр первоначальных записок дочери «вождя народов».

Взяться за расследование «дела о сфальсифицированных мемуарах дочери Сталина» историка заставили встречи с другом детства и молодости Василия Сталина летчиком Виталием Ивановичем Попковым. Он был свидетелем описанных в книге событий и утверждал, что «Двадцать писем к другу» - это не воспоминания, а «какая-то научно-фантастическая литература, в которой от науки одно название».

Действительно, в мемуарах допущено много ошибок и фактологических ляпов, которые заставляют усомнится в ее исторической точности.

Николай Над:

Например, Светлана в так называемых своих «письмах» утверждает, будто ее отец никогда не работал в саду и не копался в земле. Однако от дочери маршала Будённого я узнал, что это не так, и есть даже фото, на котором Сталин и Будённый с лопатами в руках готовят участок под грядки.

Встречаются и куда более вопиющие ошибки! В книге перевраны даты рождения родного брата Светланы, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и даже изменено отчество начальника охраны Иосифа Виссарионовича генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего безопасность «отца народов» и его семьи! - Вместо Сидоровича он стал в книге Сергеевичем.

Николай предположил, что Светлана специально допустила неточности, чтобы читатели поняли, под каким давлением писалась книга. Воспоминания об отце ее попросили написать еще в 1954-м перед открытием его музея. Но вскоре политическая обстановка в стране изменилась. Культ личности развенчали и сколько дочь ни переписывала свои воспоминания об отце, они так и не стали достаточно антисталинскими.

От Светланы отвернулись те, кто буквально вчера набивался ей в друзья. Она уехала жить на дачу в Жуковку, большую часть времени проводила в одиночестве. Предательство и непонимание окружающих привели ее в церковь, но в религии она не нашла спасения. Тогда женщина вернулась к воспоминаниям. Она думала, что, выплеснув их на бумагу, она обретет желанный покой.

В найденном экземпляре авторского текста Аллилуева прямо говорит: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью… Мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочел ее, считал, что я обращаюсь к нему лично…» В первоначальном варианте есть слова, которые не вошли в изданную версию: «…может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь».

Историк уверяет, что во многом текст в машинописном экземпляре заметно выигрывает по сравнению с книгой. Особенно, где Светлана делится тем, что было известно ей одной. То, каким она знала отца, сильно отличается от официальной версии.

Николай Над:

Вот хотя бы такой маленький эпизод, упоминаемый в машинописном варианте: «Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Здесь очень важны слова «отец нервничал». Представляете: Сталин нервничал! Такая подробность сразу передает напряжение, то действительное состояние, в котором находилось все советское руководство, включая Сталина, перед фактом преднамеренной демонстрации Америкой своей атомной мощи неподалеку от советской границы… А в книге столь важная фраза отсутствует.

Отсутствуют в «Двадцати письмах…» и воспоминания Светланы о ее личной жизни. Дочь вождя в 16 лет влюбилась в сорокалетнего Алексея (Люсю) Каплера. Сталин бурно отреагировал на роман дочери с известным сценаристом и ловеласом.

Николай Над:

В этот день, когда я собиралась в школу, неожиданно приехал отец и быстрым шагом прошел в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня.

Я никогда еще не видела отца таким, он задыхался от гнева. «Где, где все это, где все эти письма твоего писателя? Я все знаю, все твои телефонные разговоры вот здесь, - он похлопал себя по карману, - давай сюда! Твой Каплер - английский шпион, он арестован».

Я достала из стола все фотографии с надписями Люси, его записную книжку, наброски рассказов, новый сценарий. «Я люблю его», - сказала я, наконец, обретая дар речи. «Любишь!» - выкрикнул отец с невыразимой злостью, и я получила две пощечины, первые в моей жизни. «Послушайте меня, няня, до чего она дошла, идет война, а она занимается!!! (нецензурно)


Откровения Светланы приоткрывают завесу кремлевских тайн. В частности, она рассказывает о последних часах жизни отца и о том, что случилось сразу после того, как его не стало. Казалось бы, незначительный эпизод говорит о многом. Николай даже рискнул предположить, что в нем скрыта истинная причина смерти вождя.

Николай Над:

Обратим внимание на фрагмент воспоминаний из самиздатовского экземпляра, относящихся к первым часам после кончины Сталина: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, - она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся ее семья…»

Малозначительный, на первый взгляд, эпизод, но тем не менее он был заметно изменен в книге: «В коридоре послышались громкие рыдания, - это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, - она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья…»

Обратите внимание: про уколы уже ни слова! Более того, медсестру, делавшую ночью инъекции, заменили на сестру, проявлявшую в ванной комнате фотопленку кардиограммы. И это не просто так. Для этого была очень серьезная причина!

А причина вот в чем: в отрывке идет речь про медсестру Моисееву, сделавшую Сталину укол, после которого он умер. Николаю удалось получить доступ к засекреченному медицинскому архиву. В нем был документ, касающийся тех самых уколов.

Николай Над:

В 20 часов 45 минут она (Моисеева) сделала инъекцию глюконада кальция, - до этого такой укол больному за все время болезни не делался ни разу! А 21.50 в регистрационном журнале расписалась, что - впервые за весь период лечения! - ввела больному дозу адреналина… После чего Сталин тут же скончался! (Как пояснили мне медики, при состоянии, которое наблюдалось у вождя в последние часы его жизни, уколы адреналина противопоказаны, так как вызывают спазмы сосудов большого круга кровообращения и чреваты летальным исходом.)

В подлинных мемуарах Аллилуева раскрыла еще одну тайну. Она прямо указывает на причастность Берии к гибели Сергея Мироновича.

Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя, это не было сделано, и она (телеграмма. - НАД ) стала источником убийства Кирова.


Как вообще удалось опубликовать мемуары в советское время? Скандальная рукопись попала сперва в Индию, а уже оттуда - в Америку. О том, как это произошло, рассказал Владимир Семичастный, занимавший в ту пору должность председателя КГБ:

Владимир Семичастный:

Светлана передала отпечатанную рукопись через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ!

Не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать в Индию, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве ее любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей любовь дочери Сталина к этому индусу…

Мемуары дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», казалось бы, изучены от и до. Но совсем недавно исследователь мировой политической истории Николай Над сумел отыскать экземпляр подлинных записок Аллилуевой. Укол, который мог вызвать смерть Сталина, причастность Берии к смерти Кирова, неожиданные эмоции «вождя народов» - упоминания об этом были вычеркнуты из итоговой версии воспоминаний.

Полвека назад случился большой международный скандал. На западе опубликовали воспоминания дочери Сталина Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу», содержащие немало компромата на советский режим.

Книга была подготовлена и издана сбежавшей из СССР «кремлевской принцессой» при самой активной помощи ЦРУ. В итоге американские «спец-литераторы» многие фрагменты убрали, сочинив взамен другие, так что первоначальный текст, разбивка на главы оказались в значительной степени искажены.

– Как вам удалось найти этот раритет?

– Такая удача стала возможна в том числе и благодаря знакомству с высокопоставленными работниками Госбезопасности разных поколений. После долгих лет поисков в мое распоряжение попал чудом сохранившийся с середины 1960-х пожелтевший от времени и зачитанный местами до дыр – в прямом смысле, – машинописный экземпляр, перепечатанный с оригинала подлинных мемуаров Светланы Аллилуевой, законченных ею в 1965-м. До официального издания книги, оформленной в виде двадцати «писем», оставалось еще около двух лет, а это так называемый самиздат: рукопись нелегально размножили на машинке и распространяли «среди своих». При сравнении текстов настоящей исповеди дочери Сталина и опубликованных позднее массовым тиражом «Двадцати писем...» обнаруживаются весьма существенные различия.

«Я получила от отца две пощечины»

– Почему у вас возник такой интерес к поискам подлинных воспоминаний «кремлевской принцессы»?

– Взяться за расследование «дела о сфальсифицированных мемуарах дочери Сталина» меня заставили встречи с другом детства и молодости Василия Сталина, дважды Героем Советского Союза летчиком Виталием Ивановичем Попковым. Непосредственный свидетель школьных и военных лет детей Сталина утверждал, что книга Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» – это не воспоминания, а «какая-то научно-фантастическая литература, в которой от науки одно название».

При внимательном прочтении на страницах книги можно найти много фактологических «ляпов». Например, Светлана в так называемых своих «письмах» утверждает, будто ее отец никогда не работал в саду и не копался в земле. Однако от дочери маршала Будённого я узнал, что это не так, и есть даже фото, на котором Сталин и Будённый с лопатами в руках готовят участок под грядки.

Встречаются и куда более вопиющие ошибки! В книге перевраны даты рождения родного брата Светланы, смерти матери Сталина, самоубийства Серго Орджоникидзе и даже изменено отчество начальника охраны Иосифа Виссарионовича генерала Власика, 25 лет обеспечивавшего безопасность «отца народов» и его семьи! – Вместо Сидоровича он стал в книге Сергеевичем.

Впрочем, можно предположить, что Аллилуева не стала исправлять столь явные ошибки специально, чтобы читатели поняли, что все это она написала под жестким давлением своих «благодетелей» из ЦРУ.

– Откуда вообще появились эти мемуары? Сама Светлана захотела их написать или ей кто-то «посоветовал»?

Редко у какой книги столь запутанная судьба! От людей, близко стоявших к ее истокам, я узнал, что в 1954 году Светлане Аллилуевой (тогда еще Сталиной), выпускнице аспирантуры Академии общественных наук и преподавательнице спецкурса для сотрудников Госбезопасности поручили (якобы с подачи Президиума ЦК КПСС) написать воспоминания об отце в преддверие открытия его музея.

Через 2 года работа была завершена, однако разоблачение культа личности, случившееся на ХХ съезде, резко изменило ситуацию. Возникла необходимость все переделать на новый лад. После знаменитого доклада Хрущёва Светлана была вынуждена вносить в текст соответствующие изменения. Но сколько дочь ни переписывала свои воспоминания об отце, они так и не стали достаточно антисталинскими, и поэтому не были в то время напечатаны в СССР.

А после добивания Сталина на ХХII съезде и выноса его тела из Мавзолея в конце 1961-го уже вообще не могло быть и речи о каких-то нормальных мемуарах. И даже замена фамилии отца на фамилию матери не избавила дочь от нарастающей неприязни, а порою и откровенной травли даже со стороны тех, кто совсем недавно буквально набивался ей в лучшие друзья.

Светлана жила в основном на даче, чаще в одиночестве. Предательство, непонимание окружающих и страдания привели ее в церковь. Но и в Боге не нашла она желаемого спасения. И тогда вновь вернулась к воспоминаниям, рассчитывая очистить и успокоить душу откровениями на бумаге. Особенно активно такая литературная работа шла у Аллилуевой летом 1963 года, в 1965-м...

В найденном экземпляре авторского текста Аллилуева прямо говорит: «Эта книга была написана в 1965 году в деревне Жуковка. То, что написано в ней, я считаю исповедью... Мне бы хотелось, чтобы каждый, кто прочел ее, считал, что я обращаюсь к нему лично…»

Все-таки она прежде всего для себя писала и переписывала, зачеркивала и добавляла свои воспоминания и размышления. И именно в эти тяжелые дни пришла к надежде, что, «может быть, когда я напишу то, что хочу написать, то забудусь». – Этих слов нет в книге «Двадцать писем к другу», зато они остались на машинописных самиздатовских страницах.

Поначалу Светлана не предполагала никаких «писем», решившись лишь на максимально откровенную исповедь самой себе. Прием с разбивкой большого текста на два десятка глав-«писем» появился потом, уже на Западе, его предложил кто-то из «новых друзей».

Оригинал же, настоящий аллилуевский текст, самиздатовскую копию с которого мне удалось достать, представляет из себя рассказ-исповедь в шести частях. По объему он раз в пять меньше книги и почти не содержит лирических отступлений, какими «Двадцать писем...» изобилуют настолько, что больше напоминают художественное произведение, нежели стремящиеся к исторической точности воспоминания на политические темы.

Текст в машинописном экземпляре заметно выигрывает по сравнению с книгой. Особенно там, где на место привычных, – я бы сказал: официально принятых, – описаний Сталина дочь (в отличие от книги) дает доступную только ей информацию об отце.

– Приведите какие-то примеры.

Вот хотя бы такой маленький эпизод, упоминаемый в машинописном варианте: «Затем я увидела отца только в августе 1945 года, все были заняты сообщением об атомной бомбардировке, и отец нервничал, невнимательно разговаривал со мной…»

Здесь очень важны слова «отец нервничал». Представляете: Сталин нервничал!! Такая подробность сразу передает напряжение, то действительное состояние, в котором находилось все советское руководство, включая Сталина, перед фактом преднамеренной демонстрации Америкой своей атомной мощи неподалеку от советской границы… А в книге столь важная фраза отсутствует.

Как известно, дочь Сталина с молодого возраста увлекалась мужчинами, и на этой почве у нее возникали очень острые конфликты со всемогущим отцом, который ей прямо говорил, до чего могут довести безответственные увлечения, если она не остановится и не возьмется за ум..

В найденной исповеди Аллилуевой есть очень откровенные фрагменты воспоминаний «про это», которые отсутствуют, либо в значительной степени «выхолощены» в «Двадцати письмах...».

Особенно показательна история с известным сценаристом кино и, по совместительству, едва ли не главным преуспевающим столичным ловеласом сорокалетним Алексеем (Люсей) Каплером, которым увлеклась дочка Сталина, когда ей едва исполнилось 16 лет.

Вот что пишет в своей исповеди Светлана: «В этот день, когда я собиралась в школу, неожиданно приехал отец и быстрым шагом прошел в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня.

Я никогда еще не видела отца таким, он задыхался от гнева. «Где, где все это, где все эти письма твоего писателя? Я все знаю, все твои телефонные разговоры вот здесь, – он похлопал себя по карману, – давай сюда! Твой Каплер – английский шпион, он арестован.»

Я достала из стола все фотографии с надписями Люси, его записную книжку, наброски рассказов, новый сценарий. «Я люблю его»,– сказала я, наконец, обретая дар речи. «Любишь!» – выкрикнул отец с невыразимой злостью, и я получила две пощечины, первые в моей жизни. «Послушайте меня, няня, до чего она дошла, идет война, а она занимается ….! (нецензурно)».

Кирова убили из-за телеграммы?

– Проливают ли обнаруженные вами «не отретушированные» мемуары Аллилуевой свет на какие-то «кремлевские тайны», события, связанные с самим Иосифом Виссарионовичем с его ближайшим окружением?

– Обратим внимание на фрагмент воспоминаний из самиздатовского экземпляра относящихся к первым часам после кончины Сталина: «В коридоре кто-то громко плакал. Это была медсестра, делавшая ночью уколы, – она заперлась в одной из комнат и плакала там, как будто умерла вся ее семья...»

Малозначительный, на первый взгляд, эпизод, но тем не менее, он был заметно изменен в книге: «В коридоре послышались громкие рыдания, – это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, – она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья…»

Обратите внимание: про уколы уже ни слова! Более того, медсестру, делавшую ночью инъекции, заменили на сестру, проявлявшую в ванной комнате фотопленку кардиограммы. И это не просто так. Для этого была очень серьезная причина!

– Какая принципиальная разница: плакала сестра, делавшая уколы или проявлявшая пленку?

– Этот эпизод основательно изменен в книге потому, что он касается не просто какой-то медсестры, а именно медсестры Моисеевой! Той самой – сделавшей укол, после которого Сталин тут же умер! И Моисеева, осознав, что это ее рук дело, потом рыдала так, как будто умерла вся ее семья.

Мне в свое время удалось получить доступ к медицинскому архиву Сталина, который потом опять засекретили. Там обнаружился, в частности, очень интересный документ, касающийся как раз медсестер и последних уколов.

В «Папке черновых записей лекарственных назначений и графиков дежурств во время последней болезни И. В. Сталина» есть предписание о процедурах на 5-6 марта 1953 года. Выполнять их должны были медсестры Панина, Васина, Демидова, Моисеева. И последние, как говорится, роковые уколы пришлось делать именно Моисеевой...

В 20 часов 45 минут она сделала инъекцию глюконада кальция, – до этого такой укол больному за все время болезни не делался ни разу! А 21.50 в регистрационном журнале расписалась, что – впервые за весь период лечения! – ввела больному дозу адреналина... После чего Сталин тут же скончался! (Как пояснили мне медики, при состоянии, которое наблюдалось у вождя в последние часы его жизни, уколы адреналина противопоказаны, так как вызывают спазмы сосудов большого круга кровообращения и чреваты летальным исходом.)

И еще одна важная тайна «высвечивается», если прочесть подлинные мемуары Аллилуевой. Речь идет об убийстве Кирова. В не отредактированном самиздатовском варианте автор прямо указывает на причастность Берии к гибели Сергея Мироновича:

«Однажды на Кавказе Берия был арестован красными, попавшись на предательстве, и сидел, ожидая кары. Была телеграмма от Кирова, командующего Закавказья, с требованием расстрелять предателя, это не было сделано, и она (телеграмма – НАД) стала источником убийства Кирова.»

Логика в таком обвинении есть. Ведь еще до того, как Киров получил посты руководителя Ленинграда и секретаря ЦК ВКП(б), он возглавлял Закавказье и, судя по всему, мог что-то знать о прошлом сотрудничестве тогда высокопоставленного закавказского чекиста Берии с английской и немецкой разведками. Стало быть, Лаврентий Павлович был заинтересован в устранении Кирова! Тем более что тот со временем становился все более близким другом Сталина и реально мог стать вторым человеком в стране.

Видимо, с детства, когда она бегала вокруг стола, за которым Сталин и Киров во время обеда обсуждали разные (в том числе, наверняка, и секретные) вопросы, маленькая Светлана запомнила твердо высказанное сомнение Кирова насчет Берии. Выехав же много лет спустя на Запад, она, скорее всего, столкнулась с отказом тамошних спецслужб возвращаться к «неудобной» теме сотрудничества Берии с иностранными разведками. Поэтому обвинения в адрес этого человека из мемуаров убрали.

– Откровения дочери вождя были так опасны для тех, кто взял власть после него?

– Проиллюстрирую это на примере еще одной цитаты из исповеди Аллилуевой: «За последние два года видела отца два раза, он долго и трудно болел, но летом 1946 года впервые после 1937-го поехал на юг. Поехал на машине разбитыми дорогами. Потянулась огромная процессия, на ночевку останавливались у секретарей обкомов и райкомов. Отец хотел своими глазами видеть, как живут люди, нервничал, что они живут в землянках, что кругом одни развалины. На юг к нему приехал Хрущёв, похвалившийся арбузами и дынями в обхват, фруктами и овощами Украины. А там был голод, и крестьянки пахали на коровах...»

В книжной версии этот абзац изменен – на первый взгляд не значительно, но весьма «красноречиво»:

«...нервничал, видя, что люди живут еще в землянках, что кругом одни развалины… Приехали к нему на юг тогда некоторые, высокопоставленные теперь, товарищи с докладом, как обстоит с сельским хозяйством на Украине. Навезли эти товарищи арбузов и дынь в обхват, овощей и фруктов, и золотых снопов пшеницы – вот, какая богатая у нас Украина!»

– То есть из текста исчезло упоминание фамилии Хрущёва!

– Да! Американские авторы решили «пожалеть» пришедшего к власти нового «хозяина» СССР, с которым теперь предстояло иметь дело в делах международной политики. Таким образом, столь необходимый им тогда Хрущёв был уведен из-под критики народа. Однако даже в таком обезличенном варианте описываемый Аллилуевой факт очень ясно подсказывает, о ком идет речь. В ставке на показуху, на представление того, что будет так, словно это уже есть, – весь Хрущёв!

«Быстро прошла любовь к индусу»

– Известно, что рукопись своих мемуаров, на основе которой впоследствии появилась книга «Двадцать писем другу», Светлана Алиллуева переправила на запад, еще оставаясь жить в Союзе. Как это ей удалось?

Рукопись попала сперва в Индию, а уже оттуда – в Америку. Как стала возможной такая «политическая контрабанда» рассказывал мне Владимир Семичастный, занимавший в ту пору должность Председателя КГБ: «Светлана передала отпечатанную рукопись через свою подругу, являвшуюся дочерью посла Индии в Советском Союзе. Мы оказались просто бессильны помешать этому, поскольку досматривать дипломатический багаж, а тем более одежду дипломатов международное право не позволяло даже КГБ!

Этот вывоз мемуарных записок Аллилуевой произошел до ее выезда в Индию, потому что, по нашим агентурным данным, еще в Москве появилась договоренность об издании их за рубежом.

И не исключено, что просьба Светланы дать разрешение выехать в Индию, чтобы «развеять над водами Ганга» прах скончавшегося в Москве ее любимого мужа-индуса, была лишь прикрытием. Уж больно быстро прошла за границей любовь дочери Сталина к этому индусу…»

Книга Аллилуевой, подготовленная ее «кураторами» из американских спецслужб, стала, быть может, первым столь серьезным западным продуктом «холодной войны». Именно с этой книги пошла полоса ощутимых политических потерь Советской власти вплоть до ее полного поражения на идеологическом и – как следствие, на экономическом фронте. Итогом стал развал СССР.

ПАМЯТИ МОЕЙ МАМЫ

Эти письма были написаны летом 1963 года в деревне Жуковке, недалеко от Москвы, в течение тридцати пяти дней. Свободная форма писем позволила мне быть абсолютно искренней, и я считаю то, что написано – исповедью. Тогда мне не представлялось возможным даже думать об опубликовании книги. Сейчас, когда такая возможность появилась, я не стала ничего изменять в ней, хотя с тех пор прошло четыре года, и я уже теперь далеко от России. Кроме необходимой правки в процессе подготовки рукописи к печати, несущественных купюр и добавления подстрочных примечаний, книга осталась в том виде, в каком ее читали мои друзья в Москве. Мне бы хотелось сейчас, чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они адресованы к нему лично.

Светлана Аллилуева. Май, 1967 г. Локуст Валлей.

16 июля 1963 г. Как тихо здесь. Всего лишь в тридцати километрах – Москва, огнедышащий человеческий вулкан, раскаленная лава страстей, честолюбий, политики, развлечений, встреч, горя, суеты, – Всемирный Женский Конгресс, Всемирный кинофестиваль, переговоры с Китаем, новости, новости со всего мира утром, днем и вечером… Приехали венгры, по улицам расхаживают киноактеры со всего света, негритянки выбирают сувениры в ГУМ"е… Красная площадь – когда ни придешь туда – полна людей всех цветов кожи, и каждый человек принес сюда свою неповторимую судьбу, свой характер, свою душу. Москва кипит, бурлит, задыхается, и без конца жаждет нового – событий, новостей, сенсаций, и каждый хочет первым узнать последнюю новость, – каждый в Москве. Это и есть ритм современной жизни. А здесь тихо. Вечернее солнце золотит лес, траву. Этот лес – небольшой оазис между Одинцовым, Барвихой и Ромашково, – оазис, где не строят больше дач, не проводят дорог, а лес чистят, косят траву на полянках, вырубают сухостой. Здесь гуляют москвичи. «Лучший отдых в выходной день», как утверждают радио и телевидение, – это пройти с рюкзаком за плечами и с палочкой в руках от станции Одинцово до станции Усово, или до Ильинского, через наш благословенный лес, чудесными просеками, через овражки, полянки, березовые рощи. Три-четыре часа бредет москвич лесом, дышит кислородом, и – кажется ему, что он воскрес, окреп, выздоровел, отдохнул от всех забот, – и он устремляется снова в кипящую Москву, заткнув увядший букет луговых цветов на полку дачной электрички. Но потом он долго будет советовать вам, своим знакомым, провести воскресенье, гуляя в лесу, и все они пойдут тропинками как раз мимо забора, мимо дома, где живу я. А я живу в этом лесу, в этих краях, все мои тридцать семь лет. Неважно, что менялась моя жизнь и менялись эти дома – лес все тот же, и Усово на месте, и деревня Кольчуга, и холм над ней, откуда видна вся окрестность. И все те же деревеньки, где берут воду из колодцев и готовят на керосинках, где в доме за стеной мычит корова и квох чут куры, но на серых убогих крышах торчат теперь антенны телевизоров, а девчонки носят нейлоновые блузки и венгерские босоножки. Многое меняется и здесь, но все так же пахнет травой и березой лес – только сойдешь с поезда – все те же стоят знакомые мои золотые сосны, те же проселки убегают к Петровскому, к Знаменскому. Здесь моя родина. Здесь, не в городе, не в Кремле, которого не переношу, и где я прожила двадцать пять лет, – а здесь. И когда умру, пусть меня здесь в землю положат, в Ромашково, на кладбище возле станции, на горке – там просторно, все вокруг видно, поля кругом, небо… И церковь на горке, старая, хорошая – правда, она не работает и обветшала, но деревья в ограде возле нее так буйно разрослись, и так славно она стоит вся в густой зелени, и все равно продолжает служить Вечному Добру на Земле. Только там пускай меня и схоронят, в город не хочу ни за что, задыхаться там… Это я тебе говорю, несравненный мой друг, тебе – чтобы ты знал. Ты все хочешь знать про меня, все тебе интересно, – так знай и это. Ты говоришь, что тебе все интересно, что касается меня, моей жизни, всего того, что я знала и видела вокруг себя. Я думаю, что много интересного было вокруг, конечно, много. И даже не то важно, что было, – а что об этом думаешь теперь. Хочешь думать вместе со мной? Я буду писать тебе обо всем. Единственная польза разлуки – можно писать письма. Я напишу тебе все, что и как сумею, – у меня впереди пять недель разлуки с тобой, с другом, который все понимает, и который хочет все знать. Это будет одно длинное-длинное письмо к тебе. Ты найдешь здесь все, что угодно, – портреты, зарисовки, биографии, любовь, природу, события общеизвестные, выдающиеся, и маленькие, размышления, речи и суждения друзей, знакомых, – всех, кого я знала. Все это будет пестро, неупорядоченно, все будет валиться на тебя неожиданно – как это и было в жизни со мной. Не думай, ради Бога не думай, что я считаю собственную жизнь очень интересной. Напротив, для моего поколения, моя жизнь чрезвычайно однообразна и скучна. Быть может, когда я напишу все это, с плеч моих свалится, наконец, некий непосильный груз, и тогда только начнется моя жизнь… Я тайно надеюсь на это, я лелею в глубине души эту надежду. Я так устала от этого камня на спине; быть может, я столкну его, наконец, с себя. Да, поколение моих сверстников жило куда интереснее, чем я. А те, кто лет на пять-шесть постарше меня – вот самый чудесный народ; это те, кто из студенческих аудиторий ушел на Отечественную войну с горячей головой, с пылающим сердцем. Мало кто уцелел и возвратился, но те, кто возвратился, – это и есть самый цвет современности. Это наши будущие декабристы, – они еще научат нас всех, как надо жить. Они еще скажут свое слово, – я уверена в этом, – Россия так жаждет умного слова, так истосковалась по нему, – по слову и делу. Мне не угнаться за ними. У меня не было подвигов, я не действовала на сцене. Вся жизнь моя проходила за кулисами. А разве там не интересно? Там полумрак; оттуда видишь публику, рукоплескающую, разинув рот от восторга, внимающую речам, ослепленную бенгальскими огнями и декорациями; оттуда видны и актеры, играющие царей, богов, слуг, статистов; видно когда они играют, когда разговаривают между собой, как люди. За кулисами полумрак; пахнет мышами и клеем, и старой рухлядью декораций, но как там интересно наблюдать! Там проходит жизнь гримеров, суфлеров, костюмерш, которые ни на что не променяют свою жизнь и судьбу, – и уж кто как не они знают, что вся жизнь – это огромный театр, где далеко не всегда человеку достается именно та роль, для которой он предназначен. А спектакль идет, страсти кипят, герои машут мечами, поэты читают оды, венчаются цари, бутафорские замки рушатся и вырастают в мгновение ока, Ярославна плачет кукушкой на стене, летают феи и злые духи, является тень Короля, томится Гамлет, и – безмолствует Народ…

Рассказ будет долгим. Письма будут длинными. Я буду забегать вперед и возвращаться к самому началу. Упаси Бог – это не роман, не биография и не мемуары; последовательного изложения не будет. Сегодня такое чудное утро. Лесное утро: свистят птицы, сквозит солнце сквозь зеленый лесной полумрак. Сегодня я хочу рассказать тебе о самом конце, о тех днях марта 1953 года, которые я провела в доме отца, глядя, как он умирает. Был ли это, действительно, конец какой-то эпохи и начало новой, – как утверждают теперь? Не мне судить. Увидим, Мое дело не эпоха, а человек. Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивое и прочное сдвинулось, пошатнулось, началось для меня с того момента, когда 2-го марта меня разыскали на уроке французского языка в Академии общественных наук и передали, что «Маленков просит приехать на Ближнюю». (Ближней называлась дача отца в Кунцеве, в отличие от других, дальних дач). Это было уже невероятно – чтобы кто-то иной, а не отец, приглашал приехать к нему на дачу… Я ехала туда со странным чувством смятения, Когда мы въехали в ворота и на дорожке возле дома машину остановили Н. С. Хрущев и Н. А. Булганин, я решила, что все кончено… Я вышла, они взяли меня под руки. Лица обоих были заплаканы. «Идем в дом, – сказали они, – там Берия и Маленков тебе все расскажут». В доме, – уже в передней, – было все не как обычно; вместо привычной тишины, глубокой тишины, кто-то бегал и суетился. Когда мне сказали, наконец, что у отца был ночью удар и что он без сознания – я почувствовала даже облегчение, потому что мне казалось, что его уже нет. Мне рассказали, что, по-видимому, удар случился ночью, его нашли часа в три ночи лежащим вот в этой комнате, вот здесь, на ковре, возле дивана, и решили перенести в другую комнату на диван, где он обычно спал. Там он сейчас, там врачи, – ты можешь идти туда. Я слушала, как в тумане, окаменев. Все подробности уже не имели значения. Я чувствовала только одно – что он умрет. В этом я не сомневалась ни минуты, хотя еще не говорила с врачами, -просто я видела, что все вокруг, весь этот дом, все уже умирает у меня на глазах. И все три дня, проведенные там, я только это одно и видела, и мне было ясно, что иного исхода быть не может. В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного (академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме) ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти. Где-то заседала специальная сессия Академии медицинских наук, решая, что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, – кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим. Я вдруг сообразила, что вот эту молодую женщину-врача я знаю, – где я ее видела?… Мы кивнули друг другу, но не разговаривали. Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, – это чувствовали все – и вели себя подобающим образом. Только один человек вел себя почти неприлично – это был Берия. Он был возбужден до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были – честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть… Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить, и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу. Он подходил к постели, и подолгу всматривался в лицо больного, – отец иногда открывал глаза, но, по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуман енные глаза; он желал и тут быть «самым верным, самым преданным» – каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чем, к сожалению, слишком долго преуспевал… В последние минуты, когда все уже кончалось, Берия вдруг заметил меня и распорядился: «Уведите Светлану!» На него посмотрели те, кто стоял вокруг, но никто и не подумал пошевелиться. А когда все было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: «Хрусталев! Машину!» Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощение восточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца – которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало теперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, – для меня несомненно. И это понимали все «наверху»… Сейчас все его гадкое нутро перло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, – многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека. Отец был без сознания, как констатировали врачи. Инсульт был очень сильный; речь была потеряна, правая половина тела парализована. Несколько раз он открывал глаза – взгляд был затуманен, кто знает, узнавал ли он кого-нибудь. Тогда все кидались к нему, стараясь уловить слово или хотя бы желание в глазах. Я сидела возле, держала его за руку, он смотрел на меня, – вряд ли он видел. Я поцеловала его и поцеловала руку, – больше мне уже ничего не оставалось. Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, – я любила отца сильнее и нежнее, чем за всю свою жизнь. Он был очень далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные, увеличенные фот о детей, – мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, – а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И все-таки его любили, – и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он успокоился, наконец, на своем одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце мое разрывается от печали и от любви. Такого сильного наплыва чувств, столь противоречивых и столь сильных я не испытывала ни раньше, ни после. Когда в Колонном зале я стояла почти все дни (я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило), окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я еще не знала и не осознавала – какое, в чем оно выразится, но я понимала, что это – освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнета, давившего все души, сердца и умы единой, общей глыбой. И вместе с тем, я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку (старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией), и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я – никуда не годная дочь, что я никогда не была хорошей дочерью, что я жила в доме как чужой человек, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своем Олимпе человеку, который все-таки мой отец, который любил меня, – как умел и как мог, – и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром… Я ничего не ела все те дни, я не могла плакать, меня сдавило каменное спокойствие и каменная печаль. Отец умирал страшно и трудно. И это была первая – и единственная пока что – смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам… Кровоизлияние в мозг распространяется постепенно на все центры, и при здоровом и сильном сердце оно медленно захватывает центры дыхания и человек умирает от удушья. Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодан ие увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели. Последние час или два человек просто медленно задыхался. Агония была страшной. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент – не знаю, так ли на самом деле, но так казалось – очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, – это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть – тут он поднял вдруг кверху левую руку (которая двигалась) и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился… В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела. Я думала, что сама задохнусь, я впилась руками в стоявшую возле молодую знакомую докторшу, – она застонала от боли, мы держались с ней друг за друга. Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик; через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, – не знаю сколько, – кажется, что долго. Потом члены правительства устремились к выходу, – надо было ехать в Москву, в ЦК, где все сидели и ждали вестей. Они поехали сообщить весть, которую тайно все ожидали. Не будем грешить друг против друга – их раздирали те же противоречивые чувства, что и меня – скорбь и облегчение… Все они (и не говорю о Берия, который был единственным в своем роде выродком) суетились тут все эти дни, старались помочь и, вместе с тем, страшились – чем все окончится? Но искренние слезы были в те дни у многих – я видела там в слезах и К. Е. Ворошилова, и Л. М. Кагановича, и Г. М. Маленкова, и Н. А. Булганина и Н. С. Хрущева. Что говорить, помимо общего дела, объединявшего их с отцом, слишком велико было очарование его одаре нной натуры, оно захватывало людей, увлекало, ему невозможно было сопротивляться. Это испытали и знали многие, – и те, кто теперь делает вид, что никогда этого не испытывал, и те, кто не делает подобного вида. Все разошлись. Осталось на одре тело, которое должно было лежать здесь еще несколько часов, – таков порядок. Остались в зале Н. А. Булганин и А. И. Микоян, осталась я, сидя на диване у противоположной стены. Погасили половину всех огней, ушли врачи. Осталась только медсестра, старая сиделка, знакомая мне давно по кремлевской больнице. Она тихо прибирала что-то на огромном обеденном столе, стоявшем в середине зала. Это был зал, где собирались большие застолья, и где съезжался узкий круг Политбюро. За этим столом, – за обедом или ужином, – решались и вершились дела. «Приехать обедать» к отцу – это и означало приехать решить какой-то вопрос. Пол был устлан колоссальным ковром. По стенам стояли кресла и диваны; в углу был камин, отец всегда любил зимой огонь. В другом углу была радиола с пластинками, у отца была хорошая коллекция народных песен, – русских, грузинских, украинских. Иной музыки он не признавал. В этой комнате прошли все последние годы, почти двадцать лет. Она сейчас прощалась со своим хозяином. Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шоферы, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, – все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача. А я-то, каменная, сидела, стояла, смотрела, и хоть бы слезинка выкатилась… И уйти не могла, а все смотрела, смотрела, оторваться не могла. Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, – Валечка, как ее все звали, – экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей. Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, – наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» – генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость, – наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка – как и все они – за последние годы знала о нем куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчужденно. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, – конечно, в рамках своего кругозора, – но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем. Поздно ночью, – или, вернее, под утро уже, – приехали, чтобы увезти тело на вскрытие. Тут меня начала колотить какая-то нервная дрожь, – ну, хоть бы слезы, хоть бы заплакать. Нет, колотит только. Принесли носилки, положили на них тело. Впервые увидела я отца нагим, – красивое тело, совсем не дряхлое, не стариковское. И меня охватила, кольнула ножом в сердце странная боль – и я ощутила и поняла, что значит быть «плоть от плоти». И поняла я, что перестало жить и дышать тело, от которого дарована мне жизнь, и вот я буду жить еще и жить на этой земле. Всего этого нельзя понять, пока не увидишь своими глазами смерть родителя. И чтобы понять вообще, что такое смерть, надо хоть раз увидеть ее, увидеть как «душа отлетает», и остается бренное тело. Все это я не то, чтобы поняла тогда, но ощутила, все это прошло через мое сердце, оставив там след. И тело увезли. Подъехал белый автомобиль к самым дверям дачи, – все вышли. Сняли шапки и те, кто стоял на улице, у крыльца. Я стояла в дверях, кто-то накинул на меня пальто, меня всю колотило. Кто-то обнял за плечи, – это оказался Н. А. Булганин. Машина захлопнула дверцы и поехала. Я утк нулась лицом в грудь Николаю Александровичу и, наконец, разревелась. Он тоже плакал и гладил меня по голове. Все постояли еще в дверях, потом стали расходиться. Я пошла в служебный флигель, соединенный с домом длинным коридором, по которому носили еду из кухни. Все кто остался, сошлись сюда, – медсестры, прислуга, охрана. Сидели в столовой, большой комнате с буфетом и радиоприемником. Снова и снова обсуждали как все случилось, как произошло. Заставили меня поесть что-то: «Сегодня трудный день будет, а вы и не спали, и скоро опять ехать в Колонный зал, надо набраться сил!» Я съела что-то, и села в кресло. Было часов 5 утра, Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, – это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, – она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья… «Вот, заперлась и плачет – уже давно», сказали мне. Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это услышать, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, – голос, который всегда сообщал нечто важное, И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали – мужчины, женщины, все… И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут со мной вместе. Здесь все было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец все-таки любил меня, а я любила его. Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, – его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга судит всегда безошибочно.